Каталог товаров
0
Избранные
Товар добавлен в список избранных
0
Сравнение
Товар добавлен в список сравнения
Печать

Незамеченный Таити. Виталий Гацуцын

3.001
В избранноеСравнение
200 Р
-+Купить
  • Обзор
  • Характеристики
  • Отзывы (1)
  • Читать фрагмент

- Вы еще не читали роман «Незамеченный Таити»? (комментарий дешифровщика: «Это голос второго пилота. Он продолжится, спустя две секунды. Вероятно, тот, к кому обращен вопрос, вместо ответа покачал головой.) - Автора не запомнил; какая-то редко встречающаяся фамилия. Но книга запоминающаяся. Советую прочитать обязательно. (комментарий дешифровщика: «Сейчас услышим голос командира; это с ним завел разговор второй пилот о книге») - Хотя бы в двух словах, о чем. (дешифровщик: «Это командир, а дальше снова второй») - Много мистики и бесовщины. И они так тесно переплетены с реальностью, что иногда трудно понять, где жизнь, а где галлюники. Даже об этой дате 21 декабря 2012 года из календаря майя, когда, как говорят, наступит конец света – и то есть. А портрет летчика-полярника буквально списан с вас. Жаль только, умер он. Молодым. И почему-то на земле. -В воздухе летчики умирают только в бою. И то их все равно ищут на земле. А книгу постараюсь прочитать обязательно.В отпуске.Через две недели обещают отпустить: у жены роды. (дешифровщик: «Это командир. Внимание! Сейчас будут его последние слова») -Кажется, у нас большая проблема. Отключи… (из расшифровки «черного ящика» Боинга-737, разбивщегося при совершении рейса Москва- Лима). 

 Иллюстрации автора.

АвторВиталий Гацуцын
Кол-во страниц342
Возрастное ограничение18+
Год издания2012
ФорматА5, PDF
Иллюстрациицветные, черно-белые
ПереплетТвердый
ИздательствоИРИС ГРУПП

Незамеченный Таити. Виталий Гацуцын отзывы

Средняя оценка покупателей: (1)3.00 из 5 звезд

0
0
1
0
0
Loading...

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Второе пришествие из Божественного сна о Гавайях, в шесть часов, как обычно, завершившееся копьем».

1.

Звенел будильник, служивший Герману уже Бог знает, сколько лет. Будильник этот достался ему из жизни, которую он определил для себя называть, как «жизнь до потопа». По приезду в Москву, «свободным художником» ему удалось стать не сразу. Для начала пришлось устроиться в ИФРАН (Институт философии Российской академии наук). В трудовой книжке его оформили как научного сотрудника, на самом же деле работал он художником-оформителем. Сектор философии естествознания, к которому официально был приписан Герман, «за развитие идеи позитивизма в научном познании окружающего мира» получил к одному из Новых годов довольно большую премию. Герману, как сотруднику сектора, тоже, конечно, полагалась часть премии, но поскольку сотрудником он был не совсем настоящим, а только числился таковым, то ему решили подарить будильник.

С тех пор поменялось многое и много раз, и один только будильник прошел

с Германом через всю эту жизнь. Ну, а попутно и через все вытрезвители Московской области.

Будильник давно растерял шесть из своих семи мелодий, и потому теперь был всегда настроен на одну оставшуюся – «Турецкий марш» Вольфганга Амадея Моцарта, сегодня, с половины восьмого утра повторяемую в течение часа через каждые десять минут.

Сегодня он уже в пятый раз запускал свой сиплый рингтон, а Герман все не мог заставить себя не то, чтобы встать, но хотя бы просто поднять веки. Он только с ужасом предчувствовал ту минуту, когда подняться ему все же прийдется.

Сознание приходило к нему не все сразу, а какими-то тягучими зыбкими частями. Оно шло медлено, издалека, приближалось скачками, дрожало, не давалось в руки.

Вот сейчас он встанет, и к горлу - о, как хорошо он знал эти ощущения!- тут же подкатит удушающий комок. Мир закружится, затрещит вместе с разваливающейся на части головой, а во рту будет такое, что не приведи Господи! - И такое на весь день. И хорошо, если бы только на один. В последние годы похмелье не отпускало его уже основательно - по нескольку дней кряду. И Герману только и оставалось, что бороться с ним древним и – как ни искали, а другого не нашли – единственным способом лечения, который мудрый Воланд назвал «лечением подобного подобным».

Герман, по-прежнему не открывая глаз, пошарил рукой под кроватью, ткнулся в мягкий бугорок свалявшегося там мусора, брезгливо стряхнул его, стал шарить дальше, но только сбил пустую бутылку из-под дешевого красного вина, которое они пили вчера с Татьяной. Бутылка упала, потом с неспешным, дребезжащим звоном выкатилась на середину комнаты, и остановилась, упершись в старый, отроду не покидавший своего места половик.

Первой мыслью Германа было позвать Татьяну и попросить ее сбегать в палатку для поправки здоровья – деньги наверняка должны были еще остаться после продажи последней «зимки» (так в его кругах называли картины с зимними пейзажами). Но тут Герман вспомнил, что вчера звонил Давид и просил забрать картину, которая уже больше года висела в его галерее непроданной.

Давид Исакович Балон был хозяином небольшой галереи «Даис» в Чертаново, куда Герман время от времени пристраивал свои картины для продажи.

Наверное, если бы слово «продажа» услышал сейчас Давид, он посчитал бы его неуместным. Давид брал картины Германа очень неохотно – причем, стервец, старался показать это всем своим видом. Но его вполне можно было понять: - надежды на их продажу не было ни малейшей.

Вообще-то, положа руку на сердце, Давид считал Германа очень приличным художником – и цвет он умел подобрать здорово, и грамотно рядом с ним поместить другой - так, чтобы краски не спорили между собой, а гармонично дополняли друг друга, и акценты расставлял умело, а в композиции ему вообще не было равных. Словом, все, казалось бы, было в этих картинах, но по какой-то неведомой причине продавались они крайне плохо. И в этом было бы еще пол-беды, но ведь они так подолгу висели на стенах галереи! А за аренду каждого квадратного метра этих самых стен московские власти драли с Давида совершенно бесстыдные суммы.

Давид уже много раз – и намеком, и прямым текстом – просил Германа не приносить ему своих картин, но всякий раз при виде несомненно талантливого, но отчаянно бедствующего Германа, его сентиментальное еврейское сердце брало верх над рассудком, и Давид, в очередной раз горестно вздыхая, брал картину, заранее зная все, предстоящие ему с этой картиной муки. И то ли пил Герман оттого, что плохо продавался, то ли плохо продавался оттого, что пил – но что было, то было. А чего стоило Давиду дозвониться до Германа, чтобы потребовать забрать очередную зависевшуюся картину! – Ведь тот если не был пьян, значит у него не было денег на телефоне. Но чаще всего, когда Герман видел, что звонит Давид, он попросту не брал трубку – в общем-то, справедливо полагая, что в галерее картину купят скорее, чем если она, лишенная рамы и снятая с подрамника, будет валяться дома, свернутая в один из бесчисленных рулонов. Но Давид давно работал в своей области, и хорошо знал весь небольшой и немудреный перечень уловок художников, картины которых не пользовались покупательским спросом, и потому, в совсем уж крайних случаях, звонил своим безденежным визави с чужих номеров. Давид знал, что такой метод действует безотказно всегда, потому что бедные художники, когда видят на своем мобильнике незнакомый номер, неизменно попадаются на один и тот же крючок - надеются, что им звонит новый заказчик или покупатель.

Таким, поневоле не слишком чистоплотным, но все же простительным образом Давид вчера сумел дозвониться до Германа, и тому теперь ничего не оставалось, как поехать и забрать картину. Теперь тянуть время уже не имело смысла. В конце концов, в том, чтобы испытывать до бесконечности нервы Давида тоже было мало резона: в других галереях картины Германа давно вообще перестали брать.

Конечно, один спасительный вариант всегда оставался в арсенале, в принципе, любого художника – и хорошего и плохого – это Вернисаж на Крымском Валу. Но там были свои нюансы, о которых рассказ еще впереди.

Итак, как ни тяжело было сейчас Герману начинать это утро, встать все же пришлось.

Удавшийся не с первой попытки подъем, испортила мысль, что сейчас, на похмельную голову, надо будет преодолеть получасовой путь до платформы, потом еще больше получаса тащиться на электричке в Москву, там в грохочущем метро с двумя пересадками как-нибудь добраться до Чертаново... Словом, оставалось только лишний раз помянуть нехорошим словом, в общем-то, ни в чем не повинного Давида с его таким неуместным звонком. А когда сквозь замызганное окно Герман увидел, что на улице хлещет плотный осенний дождь, он понял, что день начал не задаваться с утра.

«А ведь время осенних дождей еще не пришло, – подумал он. - Сегодня было только двадцать третье сентября».

Что-то мелькнуло в мозгу, связанное с этой датой. Герман перебрал в уме дни рождения всех родственников, которые еще помнил, потом прошелся по друзьям, потом просто по знакомым, но так никого, родившегося двадцать третьего сентября, вспомнить не сумел.

Поначалу Герман еще как-то пытался обходить самые большие лужи, но когда в туфлях, напрочь сношенных еще прошлым летом и сквозь все щели протекающих даже в самый незначительный дождь, стала хлюпать заполнившая их чуть ли не до краев вода, он перестал выбирать дорогу и пошел напрямую.

Дождь, вопреки ожиданиям, хоть и намочил изрядно, но и неплохо отрезвил уже много дней похмельную голову Германа.

В электричке было как-то на удивление уютно: постукивали колеса, гудели генераторы, мелькали за окном лесополосы, щедро сдобренные кучами мусора небывалых размеров.

Разморенный теплом Герман даже не заметил, как задремал.

Сквозь зыбкий сон ему вспоминалось то время, когда он только приехал в Москву.

....................................

Герману было вряд ли больше семи, когда он нарисовал свой первый, более или менее удачный рисунок.

Это была перерисовка из книги «Рисунок и живопись» картины Петрова-Водкина «Купание красного коня». Конь на рисунке Германа получился просто нестерпимо-красным, а его голый всадник - концлагерным дистрофиком.. Тем не менее, именно благодаря этому рисунку, Германа зачислили в первый класс художественной школы. Самому-то ему в то время больше хотелось учиться играть на аккордеоне, но для аккордеона он был слишком мал ростом, и ему посоветовали подрасти до нужных антропометрических параметров не в музыкальной школе, а художественной.

Приемной комиссии в художественной школе было показано еще что-то, срисованное из книг по живописи, – какие-то овцы и какие-то старухи возле кувшинов под чахлыми жидколистными деревцами с картин Сарьяна; карандашный рисунок медного индийского кувшина, над которым Герман просидел никак не меньше двух часов, что для ребенка его возраста было просто подвигом прилежания. Трудней всего на кувшине давались светотени, зато высветлять блики доставляло истинное удовольствие – чуть потер ластиком по тени, и блик готов. Не удивительно, что бликов на рисунке получилось раз в двадцать больше, чем их было на самом кувшине. Нарисованный кувшин был так изрешечен бликами, словно его рисовали сразу же после операции пластического хирурга.

С родителями Герман не жил с того самого дня, как его призвали в армию.

Семь лет назад мать его – отца к тому времени уже не было в живых – переехала в небольшой городок на Белгородщине, где она родилась, чтобы «дожить, - как она говорила, - и умереть на родной земле». Герман нечасто бывал у нее. Последний раз, наверное, года четыре тому назад. То ли стыдно ему было за какую-то свою неоправданность родительских надежд о нем, то ли просто за пьянкой годы проходили так быстро, что только потом, задним умом понимал, сколько их минуло со времени последней встречи.

Из армии, где он постоянно, но зато благополучно и сыто, оформлял два положенные ему года службы Ленинскую комнату и дачу комполка, Герман вернулся в чине старшего сержанта. Едва переступив порог родительского дома, он тут же забросил подальше свой военный билет, попутно с ним по-попугайски изукрашенный китель, толстый дембельский альбом с надписью на обложке «Всегда помни о днях службы» и забыл об армии в одну минуту и вовеки веков.

Пробыв по дембелю в родительском доме положенное ему для отсыпания и отпития время (впрочем, в то время он, практически, не пил совсем), Герман почувствовал, что больше такой жизни ему не выдержать и недели. Тут к месту вспомнилось, как в числе лучших учеников художественной школы ему случилось побывать во время каких-то школьных каникул в Москве. Таким образом, Герман, по извечной традиции провинциальных Растиньяков, и решил дать своему существованию некоторую географическую направленность.

«В Москву!» - сказал он тогда себе.

Твердости этих слов благополучно поспособствовал тот факт, что девочка Элла со второго этажа, сообразуясь с законами жанра, из армии его не дождалась и вышла замуж – как и положено, за его лучшего друга - сразу по отбытии Германа в Советскую Армию для отдания Родине почетного долга.

Улыбнувшись на прощание ледяной улыбкой не дождавшейся его Элле, Герман упаковал свой армейский чемодан и утренним поездом уже ехал в Москву.

Вернись Герман из армии на пол-года раньше, он бы еще успел попытаться поступить в какой-нибудь художественный ВУЗ, но он пришел на пол-года позже, и ко времени его приезда в столицу сдача экзаменов в институтах давно закончилась. Окрыленные сознанием своей будущей лучезарности, первокурсники уже щедро отдавали свои младые силы вечно алчущим полям Родины, а после полевых работ с неменьшим усердием вкушали по жидким лесопосадкам дотоле неведанные ими плоды греха любодеяния, с отвращением разбавляя его дешевым пойлом мутного цвета и крепкого градуса..

Итак, в тот год не успел новоиспеченый москвич Герман отнести себя к категории студентов, а потом как-то уже и не пришлось – в жизнь вмешались Татьяна, Вернисаж, водка... Оказалось, что и картины можно было писать на продажу, не имея институтского диплома

А ведь он когда-то так хотел добиться успеха. С тем и ехал в Москву, чтобы познать вкус успеха, показать себя миру. Да что там успеха? – СЛАВЫ! Именно такой, со всеми пятью заглавными буквами!

Он твердо знал, что все в этом мире появилось вместе с ним, и до него ничего не было – ничего во всем мире. И мира самого не было. И создан он был только для того, и все свои миллионолетия готовился только к тому, чтобы однажды в нем появился ОН. И потому, разве можно в нем не БЫТЬ???

Ты взлетишь выше всех!

Ты прокричишь о себе громче всех!

Ты напишешь лучше всех!

Ты нарисуешь красивее всех!.

В его дневнике (да, был и такой) на первой странице была, написанная им же, эпиграмма, которую он снисходительно назвал «Неудавшемуся поэту»:

Хотел, презрев ты гам людской толпы,

До гордых звезд дотронуться руками...

Но дотянулся только до узды –

А на Пегасов сели Великаны.

И под Великанами он в той эпиграмме, конечно же, подразумевал себя.

А потом – не сразу, а потом, через время – он будет искренне недоумевать, когда его картина, – только одна из шести, принятая на продажу художественным салоном, – провисит несколько месяцев непроданной. И, в конце концов, тот же директор салона, который после долгих «отнекиваний» все же взял на продажу эту картину, и Герман дома на радостях залпом выпил по этому поводу сразу пол-бутылки водки – вежливо, но непреклонно попросил забрать картину обратно.

Да, тогда он еще был этому удивлен! Тогда он еще недоумевал! Но ведь у него было на этот случай изумительное лекарство - юность. «Все они просто ни черта не смыслят в искусстве!», - сказал он тогда себе, и уже через пару часов после того, как принес домой свою непроданную картину, начал безоговорочно в это верить.

А еще однажды, потом – и опять пройдет время – это лекарство вдруг не подействовало. – Оказалось, юности не осталось... Юность уже прошла.

И с ее уходом все встало на свои места. Герман – даже без особого расстройства по поводу этого открытия – заметил, что «касаться гордых звезд руками» выпало стать участью кого-то совсем другого, а вовсе не его – кого-то такого же нереального, как сами эти звезды.

.........................................

Тем временем электричка подкатила к Выхино.

За те тридцать пять минут, что Герман ехал до Москвы, он успел отогреться и даже немного обсохнуть. Смысла в этом было, может быть, и немного, потому что на улице все равно шел дождь, но был он уже не таким густым, как у него на Фабричной, да и до метро дорога теперь проходила все время под навесом. Немного попустило и в голове. Словом, к Москве Герман подъехал почти свежим. Давида, конечно, такая его, наскоро обретенная, трезвость обмануть не сможет, но какая в том теперь будет разница? Картину ведь все равно надо забрать.

Давида в гелерее не было, и у Германа появилась неожиданная надежда забрать картину без того, чтобы прежде выслушать нравоучения Давида. Но оказалось, что не было не только Давида, но и заведующей, которая могла вернуть Герману работу. На месте была только секретарша, но она ничего не решала.

Герман побродил какое-то время по пустой галерее, равнодушно пробегая взглядом по развешенным на стенах картинам.

Раньше - особенно сразу после перестройки, когда в один миг все вдруг стало можно и художники стали доставать из-под столов залежи свернутых в рулоны, покрытых толстым слоем пыли, холстов, которые не разрешал брать на продажу ни один худсовет - Герман любил ходить по галереям современной живописи. Сколько тогда можно было увидеть новых, необычных по сюжету и исполнению картин – тех самых, которые, думалось, у нас никто и написать-то не сумеет. Это были удивительные годы! Скольких они вынули из безвестности и нужды, скольким показали, какой может быть живопись. Да, она далеко не всегда была понятной, и, уж тем более, далеко не всегда красивой в общедоступном смысле этого слова. Но появилась возможность хотя бы просто сказать, что она вообще была, и были те, кто ее создавал. А потом, согласуясь с извечными законами времени, новизна в работах стала куда-то уходить, и, в свою очередь, уже то, что поначалу считалось новым – да оно и было таковым – стало повторяться (потому что стало продаваться), полагая, что усложняется - упрощаться, украшаться – сначала рамами, потом наградами, и вскоре уже само начало занимать в галереях места тех картин с изображениями бесконечных рабочих, колхозников, станочников и многостаночников, в пику которым и было, собственно, создано. И, в конце концов, случилось то, что и должно было случиться – эти картины тоже перестали покупать. И тогда на смену им – ведь галереям надо было за счет чего-то существовать - постепено пришли бесчисленные лужочки, бережочки, реченьки, рощицы, зимки и весенки – то есть, все то, что во все века и при любых течениях моды и направлений покупали, покупают, и, ничто не мешает думать, - покупать будут.

Вот и сейчас, несмотря на всю прогрессивность взглядов Давида на живопись, самые видные места в его галерее занимали картины подобных – похожих одна на другую, как однояйцевые близнецы – картин. Было несколько работ, на которых на краткий миг остановилось внимание Германа, но, при чуть более долгом рассмотрении, и они не оставили в его душе особого следа. Своей картины, за которой он, собственно, и пришел сюда, он не увидел, ее наверняка давно сняли со стены и теперь она лежит где-то в подсобке в ожидании дня, когда, наконец, Герман заберет ее домой.

Герману стало невыразимо скучно, к тому же очень хотелось побыстрее забрать картину и выпить, наконец, хотя бы бутылку пива.

Из кабинета для персонала, дверь в который была открыта, Герман услышал щелканье клавиш компьютера. Герман заглянул в дверь. Там секретарша Женя коротала свой рабочий день за устройством каких-то своих виртуальных знакомств. Они знали друг друга давно. И это давало ей повод не слишком распространяться в любезностях и улыбках (Давид требовал от своих подчиненных чрезвычайной любезности как к посетителям, так и к художникам). Женя хорошо знала, что в смысле продаваемости представляет из себя нынешний посетитель. И справедливо, видимо, решила: Давид не будет в большой претензии к ней за то, что она едва удостоила Германа взглядом.

На правах старого знакомого Герман молча прошел в кабинет и сел на стул у стены.

Женя бросила на Германа очередной, не слишком приветливый взгляд, но ничего не сказала.

Минут пять прошло в тишине, разбавляемой только цоканьем Жениных нарощенных ногтей по клавишам.

-Давид Исакович скоро должен быть? – попробовал развеять неловкое молчание Герман.

-Мне он не докладывает, - ответила Женя, не отрывая взгляда от экрана. Похоже, ей молчание неловким не казалось.

Герман поискал глазами вокруг в поисках спасительного чего-то, чем можно было бы себя занять и осадить вспененную в душе обиду на Женину грубость, а больше досаду на себя за то, что дернул его черт обращаться с вопросами к этой молодой дуре.

Взгляд его упал на книгу в красном переплете, лежащую на столе заведующей – той самой, что должна была оформить Герману возврат его картины.

Герман потянулся за книгой и взял ее со стола.

«Мастер и Маргарита», прочитал он на обложке. Когда-то эта книга была одной из его любимых... Когда-то...До тех пор, пока действительность не внесла свои коррективы и в его взгляды, и в его жизнь - и тогда он стал относиться к ней не более, как к сказке.

Герман раскрыл книгу.

«Однажды весной, в час небывало жаркого заката...», - стал читать он, и сам не заметил, как его полностью поглотили с детства знакомые строки.

Ему не надо было прочитывать каждую строку, постигая сюжет страница за страницей – текст как-будто сам выплывал из глубин памяти и, раздваиваясь, методично и тщательно выстраивал два основных сюжета романа.

Прошло не так уж много времени, а стопочка просмотренных Германом страниц составляла уже большую половину книги. И странное ощущение испытывал Герман: попроси его кто-нибудь сейчас пересказать прочитанное, и он дословно – строка за строкой, слово в слово – пересказал бы весь текст, хотя на самом деле, страницы книги им лишь пролистывались.

«Никогда со мною такого не было», - без удивления, а с каким-то смирением перед творящимся, подумал Герман. – Если бы кто узнал, сказал бы «допился». Такое ощущение, будто этот Воланд сейчас появится передо мной... или войдет в ту дверь».

«Появится перед тобой»? ...

Герман готов был голову дать на отсечение, что этот вопрос прозвучал сейчас в пространстве кабинета.

Герман краем глаза бросил взгляд на Женю (он испугался, вдруг это он сам – может, с похмелья, может, еще от чего - произнес этот вопрос). Но Женя по-прежнему была поглощена только происходящими на экране в «Контакте» страстями.

Герман подождал какое-то время, но больше никаких вопросов в воздухе не звучало.

«Показалось», - решил про себя Герман.

«Конечно, показалось. Да и с какой стати появляться перед тобой? Кто ты такой есть? – Алкаш, и только. Ладно бы еще алкаш, но с талантом – тогда можно было бы и появиться. А так... Нет, перед такими, как ты, он не появляется».

Это уже была целая тирада! Герману даже привиделось, что во время ее звучания перед ним возникло чье-то знакомое лицо... Ну, точно! – Это же была рожа пьяного, лохматого мужика с подбитым глазом – того самого, который привиделся ему среди туч в день его приезда в Москву.

Тут уже Герман испугался ни на шутку – не началась ли у него белая горячка? С этой штукой он был знаком, и хорошо помнил, как ночью к нему явились Святые Михаил и Гавриил, и, воткнув ему в вены какие-то иголки, стали перекачивать его кровь в мутные пол-литровые банки. Его спасло тогда только одно – у них кончились банки, и его оставили полубездыханным в покое, пообещав вернуться. Они не вернулись, зато утром, вместо них пришла девочка-бесенок и без спроса полезла чинить его телевизор, который и без ремонта еще работал. Герман тогда стал прогонять девочку, но она не ушла, тогда он выбросил в окно ее (а, точнее, свой) телевизор. Была зима, и через разбитое окно Таньянина квартира за день выхолодилась до таких минусов, что, казалось, нагреть ее больше не удастся никогда и сотне котельных.

Герман встал в полной решимости уйти, не дожидаясь Давида. Бог с ней, с картиной! Он за ней вообще не прийдет.

«И правильно! Пусть пропадает к чертовой матери! Тоже мне, шедевр!»

Нет, это было уже слишком! Может, и не шедевр, но сказать такое о своей картине вправе только я сам, а не... Стоп! К кому я сейчас обращаюсь? Может, про то, что «ну ее к чертовой матери...» я сказал себе сам?

Окончательно заблудившись в своих раздвоениях, Герман потянулся к ручке двери, чтобы выйти из галереи на свежий воздух – пусть даже мокрый, это сейчас даже хорошо – как...

...Как ручка в двери повернулась, дверь ушла вглубь, и в галерею вошел пожилой, но с виду еще очень крепкий высокий мужчина с седыми волосами, зачесанными назад, очках в металлической оправе, с тонкими треугольными усиками над пухлой верхней губой, несколько нависавшей над нижней, густо, но не чрезмерно пахнущий терпким, горьковатым парфюмом. В лице вошедшего явно превалировали семитские черты.

Вслед за Седым в галерею вошла очень изящная и очень красивая темноволосая женщина, роста немногим выше среднего, но из-за высоких каблуков показавшаяся Герману минимум на пол-головы выше его. Женщина тоже была в очках – в темной и довольно большой оправе - но они настолько были ей к лицу, что, вполне возможно, служили не для исправления зрения, а как завершающий восклицательный знак в ее безупречном туалете.

За ней в галерею вошел и Давид.

Увидев на пути Седого и женщины так и не успевшего уйти Германа, Давид мгновенным жестом бровей показал ему исчезнуть. В сложившейся ситуации с непроданной картиной это был более, чем желательный для Германа жест. Теперь Давид пусть попробует опять его надуть со своими звонками с чужих телефонов!

Герман хотел отстраниться вправо, чтобы дать пройти вошедшим, а самому тут же, как только все трое войдут, мгновенно исчезнуть. А там – к ближайшей палатке, торгующей пивом, и влить в себя, наконец, эту – с утра требующую занять свое место в его желудке и голове – бутылку божественного напитка..

И надо же было такому случиться! – Едва Герман сделал шаг в сторону, как его правая нога подвернулась и он – прямо перед этой восхитетельной женщиной! - грохнулся на пол, настолько отвратительно задрав при падении ноги, словно нарочно решил продемонстрировать все до единой дыры на подошвах своих вконец разбитых и размокших туфель.

Герман, кряхтя, поднялся и машинально стал отряхивать штаны. Хотя, строго говоря, надобности в этом не было ни малейшей – пол в галерее был куда чище его штанов.

-Что ж за день-то сегодня такой! – с невыразимой досадой пробормотал сконфуженный Герман и побыстрее двинулся к двери, полный стремления как можно скорее покинуть место своего позора.

-А что сегодня за день? – неожиданно спросил Седой, невольно заставив Германа остановиться.

-Да вот..., - показал Герман на пол. - Дурацкий, прямо сказать, день.

-Будьте добры, фрау Пампкин, - обратился к красивой женщине Седой, - уточните, что за день сегодня, что он так не нравится этому господину?

-В каком смысле вы хотите услышать ответ? – спросила женщина.

-В общечеловеческом,- уточнил Седой.

Женщина достала из сумочки пудреницу, открыла ее, посмотрелась в зеркальце, потом чуть тронула бархоткой свои щеки и ответила:

- Двадцать третье сентября – День осеннего равноденствия, или, проще говоря, День астрономического начала осени, когда продолжительность дня и ночи одинакова и равна 12 часам. Сегодня Звездные Весы уравновесят темное и светлое время суток, потому что именно в созвездии Весов находится точка осеннего равноденствия. В этот день солнце в очередной раз пересечет небесный экватор и перейдет из северного полушария небесной сферы в южное и наступит астрономическая осень в северном полушарии, и весна - в южном. У жителей крайнего Севера наступает полярная ночь, а на Южном полюсе начинается полярный день.

-Ну, вот, видите? – неожиданно чему-то обрадовавшись, просиял блестящей оправой в сторону Германа Седой. – Чем же вам этот день нехорош?

-Ну, в этом смысле, конечно, хорош всем. А вот что касается лично меня.., - развел руками Герман, по-прежнему движимый одним желанием - побыстрее покинуть эту чертову галерею.

-Не спешите, еще успеется, - сказал Седой непонятную для всех, кроме Германа фразу, чем привел последнего сначала в пугающее недоумение, а потом в настойчивое убеждение, что до белой горячки он все же допился. – А чем лично вы хуже прочего человечества? Вы же член его... – простите за выражение – этого самого человечества?

-Да уж.., член, - не мог не согласиться с такой констатацией факта Седым Герман, и добавил: -Но только я бы сказал, что сегодня чувствую себя скорее общечеловеческой головой... причем такой, которая вся невыносимо болит.

-Ну, это сейчас пройдет. Давид Исакович, - обратился Седой к галеристу, - почему бы вам не предложить нам всем для знакомства по рюмочке коньяку?

-Да это... Это не посетитель... то есть, посетитель... Словом, это наш... как бишь его?..- художник, - пояснил Давид, не желая поить Германа за свой счет, да еще коньяком.

-Ах! Так вы знакомы?А ну-ка, ну-ка, представьте нас друг другу! – Седой по-петушиному слегка склонил голову набок, а затем, чуть взяв ее под руку, вывел вперед на авансцену свою очаровательную спутницу.

-Герр Отто! Право слово, - начал Давид, - это хороший художник, но только он вряд ли будет вам интересен. Я сейчас попрошу Женечку, она позвонит кому надо, тогда и коньячок откроем. А ты иди, Герман, иди, я тебе потом позвоню.

-Почем вам, Давид Исакович, знать, кто мне будет интересен, а кто нет? – спросил герр Отто Давида. - Ну! Представьте же нас!

-Как знаете, - пожал плечами Давид, и, несколько брезгливо показывая в сторону Германа вялой ладонью, представил: - Герман... забыл, как по отчеству?

-Герман.

-Оно и верней, - согласился Давид и, любезно улыбнувшись Седому, повторил еще раз: -Герман. - Господин Макс Отто фон Вольф. Госпожа Сара Пампкин – помощница господина Отто. Господин Макс Отто фон Вольф прибыл в нашу страну по просьбе Московского общества собирателей живописи...

- Пока достаточно, - остановил Давида Макс Отто фон Вольф. – Не поймите превратно, - пояснил он Герману такое бесцеремонное прерывание представительской речи Давида, – но кому, как не вам знать, что в мире искусства, если уж начнут одаривать всякими званиями и наградами, потом не остановишь.

В другое время Герман, наверное, признался бы, что как раз ему это и не известно, но постеснялся заявить о своей малоизвестности в присутствии Сары Пампкин. («Тоже еврейка, - непонятно, с какой стати подумал Герман. – А по лицу и не скажешь»).

-Что вы! – восклинул Макс Отто, и почему-то посмотрел на Давида. – Разве можно судить о людях по лицам?

«Господи! - ужаснулся Герман. – Неужели я ляпнул это вслух?»

Давид кисло улыбнулся. Черт их поймет, этих иностранцев – плетут, что Бог на душу положит. Какие лица? При чем тут лица?

-Впрочем, - извинительным тоном сказал Макс Отто, - я, кажется, заговорился. Действительно, при чем тут лица? Это я о своем подумал, так что прошу простить мою рассеянность. А признайтесь, - шутливо погрозил он пальцем Давиду, - вы, наверное, подумали, что бедный старый Отто сошел с ума? Ведь подумали?

-Ничего такого я не подумал, - оправдывался вконец смущенный Давид, и уже хотел втайне заподозрить немчуру во владении гипнозом, да вовремя осекся, и решил подумать ему это потом – а то опять выявит тебя при всех полным дураком, оправдывайся потом.

-Итак, Давид Исакович, - решил подвести итог Макс Отто, – или вы угощаете нас коньяком по поводу знакомства с этим замечательным художником, или я пойду в магазин и куплю коньяк сам?

-Господь с вами, герр Отто! – замахал руками Давид, и непонятно было, против чего он протестовал больше – против того ли, что Герман замечательный художник, или против того, чтобы Отто бегал в магазин за коньяком? - Такое скажете! Женечка! - крикнул он в сторону рабочего кабинета: - Будьте добры приготовить нам в переговорной комнате коньячок, икорку, ну и все такое. Сами знаете, не мне вас учить. Только живее, Женечка, живее, не спите!

Теперь настала очередь Германа бросать в сторону Жени торжествующие взгляды. Впрочем, в силу присущей этой категории женщин глупости, Женя его взглядов не заметила.

Женя быстро управилась с сервировкой немудреного, хоть и весьма дорогого стола.

-Прошу, - любезно показал на переговорную комнату Давид. – Женя, а вас я попрошу, когда прийдет Татьяна Яковлевна, передайте ей, пожалуйста, чтобы подготовила возврат картины Стоковского.

«Не успел-таки, - с досадой подумал Герман. – Дороговато же мне будет стоить этот коньяк! Если бы поменьше читал «Мастера и Маргариту», успел бы слинять. А картину, если бы она здесь осталась, мог бы кто-нибудь купить».

В это мгновение Герман услышал, как Отто говорил Давиду:

-Ни о чем не надо жалеть, дорогой мой, ни о чем. Даже о том, чего сегодня может быть очень жаль.

-Вы правы, герр Отто, - с кислой миной соглашался Давид. – Кто может знать наперед, как оно все, в конце концов, обернется?

-Да, об этом могут знать немногие, - как-то странно подтвердил его наблюдение Макс Отто, и Герман готов был голову дать на отсечение, что эти слова Отто говорил сейчас не только Давиду.

За сооруженный на скорую Женину руку стол Герман садился с чувством крайней неуютности и душевной тревоги. Он готов был провалиться сквозь землю за свой - далекий от любой свежести - костюм (словом «платье», как говорили раньше, было бы вернее назвать одеяние Германа, так как понятие «костюм» предполагает хотя бы наличие пиджака, которого, как раз и не было, а была дурацкая клетчатая теплая рубаха навыпуск, которую он терпеть не мог), за дыры в подошвах туфель, о наличии которых теперь знали все за этим столом, за коньяк, которым он смертельно боялся напиться.

Но ничего ужасного не случилось. Напротив, рюмка коньяку, выпитая им за знакомство, принесла не ожидаемое чувство снятия похмелья, а самое что ни на есть настоящее удовольствие – легкое и чуть щекочущее, какое обычно и бывает при употреблении алкоголя людьми, пьющими в меру. Именно этого удовольствия спиртное уже много лет и не доставляло Герману. Зато всегда приносило только тяжелое отупление, неизменную рвоту, и, как результат – постоянную головную боль, которую с той же регулярностью требовалось снимать опохмелом, и тем самым снова приводить себя в отупление. И что еще более странно – выпив одну рюмку, а затем и вторую, Герману не захотелось пить третьей, хотя бутылка «Мартеля» оставалась более, чем на три четверти полной.

Герман не без тайной гордости заметил, что весь разговор Отто вел в основном с ним одним. Он, конечно, понимал, что Давида не может не задевать такое манкирование его особой, но, в то же время, раз мнению Германа столько внимания уделяет такой специалист в области живописи, как Отто, не заставит ли это и Давида присмотреться к Герману с чуть большим вниманием?

Отто спрашивал, что думает Герман о том или ином художнике, о его предпочтениях в направлениях живописи, о технических приемах, которые тот использует при написании своих картин.

-Ну, а какой ваш самый-самый любимый художник? Чье место хотелось бы вам занять на художественном Олимпе?

-Рембрандт, - не колеблясь, ответил Герман. – Когда-то были Ван Гог, Гоген, французы вообще, но уже много лет, как только Рембрандт. – Но на его место я, поверьте, не претендую.

-Вот как? Почему же? - искренне удивился Отто.

-А разве в этом есть хоть малейший смысл? – не менее искренне удивился Герман.

-А почему нет?

-Потому что Рембрандт был богом, а я только художник. Может быть, даже и хороший, - в сторону Давида добавил Герман, – но не Рембрандт.

-Хороший он художник? – прямо спросил Давида Отто, имея в виду Германа.

-В моей галерее плохие художники не выставляются, - ответил Давид, с ходу улавливая флюид готовности потенциального покупателя купить картину.

-А на ваш взгяд, он Рембрандт или не Рембрандт?

Давид был застигнут вопросом врасплох. Конечно, он знал, что Герман далеко не Рембрандт, но как же может такое сказать продавец картин покупателю о художнике, чьи картины он продает?

-Ему не хватает образования, - попробовал выкрутиться из сетей щекотливого вопроса Давид.

-Положим, Рембрандт тоже Академию не оканчивал, - напомнил Отто. – Я спрашиваю не об образовании, а о таланте.

-У него большой потенциал, - сказал Давид.

-Ну, что ж, это можно расценивать, как ответ, - согласился Отто. – Где ваши картины? – спросил Отто, глядя в открытую дверь переговорной комнаты, откуда были видны некоторые картины, на стены выставочного зала.

-Они все проданы, - поспешил ответить за Германа Давид. – Только одна и осталась, но и за нее уже уплачен залог. Покупатель просил снять ее с экспозиции, чтобы вдруг не перекупили.

-Простите, - вновь обратился к Герману Отто, - я могу узнать вашу фамилию?

-Стоковский, - ответил Герман.

-В таком случае, ничего не понимаю, - сказал Отто. – Не картину ли Стоковского вы, - он посмотрел на Давида, - просили подготовить к возврату, когда прийдет Татьяна Яковлевна?

«Все замечает, черт нерусский, и все помнит», - в сердцах подумал Давид, и, расплывшись в улыбке, пояснил:

-Это наша маленькая коммерческая хитрость. Если на картину находится покупатель, мы иногда оформляем не продажу, а возврат – якобы, картину не купили, а художник забрал ее назад.

-А! – радостно понял Отто и снова шутливо погрозил Давиду пальцем. – Уклонение от налогов?

-Не совсем так, - сконфуженно залепетал уличенный в самом страшном для

0
Избранные
Товар добавлен в список избранных
0
Сравнение
Товар добавлен в список сравнения
0
Корзина
0 Р
Товар добавлен в корзину!